Зоя
училась очень хорошо, хотя многие предметы давались ей с трудом. Над
математикой и физикой она просиживала иногда до глубокой ночи и ни за что не
хотела, чтобы Шура ей помог.
Сколько
раз бывало так: вечер, Шура давно приготовил уроки, а Зоя все еще за столом.
—
Ты что делаешь?
—
Алгебру. Задача не выходит.
—
Дай я тебе покажу.
—
Нет, я сама додумаюсь.
Проходит
полчаса, час.
—
Я иду спать! — сердито говорит Шура. — Вот решение. Смотри, я кладу сюда.
Зоя
даже не поворачивает головы. Шура, с досадой махнув рукой, укладывается спать.
Зоя сидит долго. Если ее одолевает сон, она споласкивает лицо холодной водой и
снова садится к столу. Решение задачи лежит рядом, стоит только руку протянуть,
но Зоя и не глядит в ту сторону.
На
другой день она получает по математике «отлично», и это никого в классе не
удивляет. Но мы-то с Шурой знаем, чего ей стоят эти «отлично».
...Шура,
способный и все схватывающий быстро, часто готовил уроки небрежно и,
случалось, приносил домой «посредственно». И каждая посредственная отметка
брата огорчала Зою сильнее, чем его самого:
—
Это работа твоя, понимаешь? Ты не имеешь права недобросовестно относиться к
своей работе!
Шура
только морщился и охал, слушая ее, потом не выдерживал:
—
Что же, по-твоему, я неспособен понять всю эту премудрость?
—
Если способен — докажи! Перелистал книжку и бросил? Нет, ты начал, так дойди до
конца! Тогда скажешь: способен. Не люблю я, когда делают кое-как. Это просто
отвратительно!
* *
*
—
Зоя, ты почему такая хмурая?
— Получила
«отлично» по химии, — нехотя отвечает Зоя. На моем лице такое изумление, что
Шура не выдерживает и громко хохочет.
—
Тебя огорчает отличная отметка? — спрашиваю я, не веря своим ушам и глазам.
—
Сейчас я тебе все объясню, — говорит Шура, потому что Зоя упорно молчит. — Она,
видишь ли, считает, что отметка незаслуженная, что она химию на «отлично» не
знает.
В
голосе Шуры неодобрение.
Зоя
опускает подбородок в ладони и переводит невеселые, потемневшие глаза с Шуры на
меня.
— Ну
да, — говорит она. — Никакой радости мне это «отлично» не доставило. Я
ходила-ходила, думала-думала, потом подошла к Вере Александровне и говорю: «Я
ваш предмет на «отлично» не знаю». А она посмотрела на меня и отвечает: «Раз вы
так говорите, значит будете знать. Будем считать, что «отлично» я вам
поставила авансом».
—
И уж, наверно, подумала, что ты притворяешься! — сердито говорит Шура.
—
Нет, она так не подумала! — Зоя резко выпрямляется, горячий румянец заливает ее
щеки.
—
Если Вера Александровна справедливый и умный человек и если она хоть немного
знает своих учеников, она о Зое так не подумает, — вступаюсь я, видя, как
задели и огорчили Зою Шурины слова.
...В
тот же вечер, когда Зоя зачем-то ушла из дому, Шура опять заговорил о
происшествии с отметкой по химии.
—
Мам, я ведь не зря сегодня Зою ругал, — начал он с необычайной серьезностью. Он
стоял спиной к окну, упираясь обеими руками в край подоконника, сдвинув брови;
между бровями появилась косая сердитая морщинка.
Несколько
удивленная, я ждала, что будет дальше.
—
Ты пойми, мам: Зоя иной раз поступает так, что никто не может этого понять. Вот
с этой отметкой. Ведь любой в классе был бы рад получить «отлично», и никто бы
даже не подумал рассуждать, заслуженная отметка или не заслуженная. Химичка
поставила — и все. Нет, Зоя какая-то уж через меру строгая! Или вот, смотри:
на днях Борька Фоменков написал сочинение — хорошее, умное. Но он за собой
знает: у него всегда много ошибок. Так он взял и приписал в конце: «Без
грамматической ошибки я русской речи не люблю». Все смеялись, а Зоя осуждала.
Это, говорит, его работа, его дело, и тут не место шуткам... Мне что обидно, —
горячо продолжал Шура, — ведь она же понимает шутки и посмеяться любит, а вот в
школе об этом, по-моему, даже никто не догадывается. Стоит кому-нибудь набузить...
ну, в общем, наозорничать, — поправился он, заметив мой взгляд,— и даже не
сильно, а совсем немножко — и Зоя уже сразу читает нотацию. Или тоже вчера — ты
даже не знаешь, какой шум поднялся в классе! Был диктант. Одна девочка
спрашивает у Зои, как пишется: «в течение» или «в течении». И Зоя ей не
ответила, ты подумай только! В переменку весь класс разделился — половина на
половину — и чуть не в драку: одни кричат, что Зойка плохой товарищ, другие —
что она принципиальная...
—
А ты что кричал?
—
Я-то ничего не кричал. Но только имей в виду: я бы на ее месте никогда не
отказал товарищу.
С
минуту мы оба молчали.
—
Послушай, Шура, — заговорила я, — когда у Зои не выходит задача, а у тебя все
уже давно решено, Зоя просит тебя помочь ей?
—
Нет, не просит.
—
Помнишь, как она раз просидела до четырех часов утра, а все-таки сама решила ту
запутанную задачу по алгебре?
—
Помню.
—
Я думаю, что человек, который так требовательно, так строго относится к самому
себе, имеет право требовательно относиться и к другим. Я знаю, ребята считают
так: подсказка— дело святое. У нас в гимназии это было
законом. Но это старый, плохой закон. Я не уважаю тех, кто живет на подсказках
и шпаргалках. И я уважаю Зою за то, что у нее есть мужество сказать об этом
прямо.
—
Ну да, некоторые ребята тоже так говорили, что, мол, Зоя прямой человек и
говорит то, что думает. Вот Петька сказал так: «Если я не понимаю, она мне
всегда все объясняет, никогда не отказывается, а во время контрольной
подсказывать нечестно». Но все-таки...
—
Что же «все-таки»?
—
Все-таки это не по-товарищески!
—
Знаешь, Шура, если бы Зоя отказывалась помочь, объяснить — вот это было бы не
по-товарищески. А отказать в подсказке — по-моему, это и есть товарищеский
поступок. Прямой и честный.
Я
видела, что мои слова не убедили Шуру. Он долго еще стоял у окна, перелистывал
книгу не читая, и я понимала, что спор с самим собой продолжается.
*
* *
Кое-что
в рассказе Шуры растревожило и меня.
Зоя
— живая, веселая девушка. Она любит театр и, если смотрит какой-нибудь
спектакль без нас, всегда так выразительно и горячо рассказывает о виденном и
слышанном, что нам с Шурой кажется, будто мы сами видели пьесу. Сквозь ее постоянную
серьезность нередко прорывается неудержимый юмор, унаследованный от отца, и
тогда мы весь вечер смеемся, вспоминая разные забавные случаи. Иногда Зоя
разговаривает своим обычным тоном и вдруг едва заметно изменит голос,
выражение лица... Сама она при этом никогда не улыбнется, а мы с Шурой хохочем
до слез, узнавая человека, о котором зашла речь.
Вот
Зоя чуть согнулась, поджала губы и говорит степенно, с долгими паузами:
—
А я, милые мои, вот что вам скажу, уж вы не обессудьте... Вы молодые, не
верите, только уж если кошка перебежит дорогу — быть беде...
И
перед нами, как живая, встает старушка — соседка по прежней квартире.
—
Верно, верно: Акулина Борисовна! — кричит Шура. Вот Зоя нахмурилась и
произносит строго, отрывисто:
—
Почему непорядок? Немедленно прекратить! Иначе буду принужден принять меры!
И
мы со смехом узнаем школьного сторожа в Осиновых Гаях.
Чувство
юмора редко покидает ее, и она умеет говорить смешные вещи, оставаясь
серьезной.
Зоя
любит гостей. Когда к нам заходит дядя Сережа, или моя сестра Ольга, или кто‑нибудь
из моих товарищей по работе, Зоя не знает, куда усадить, чем накормить. Она
оживленно хлопочет, непременно угостит своей стряпней, всегда огорчается, если
у гостя нет времени посидеть подольше. Она хорошо, легко чувствует себя среди
взрослых.
Но
вот в школе, среди сверстников Зоя часто кажется замкнутой и необщительной. И
это тревожит меня.
—
Почему ты ни с кем не дружишь? — как-то спросила я.
—
А ты разве мне не друг? — возразила Зоя. — А Шура не друг? Да и с Ирой мы в
дружбе. — Она помолчала и добавила с улыбкой: — Это у Шуры полкласса друзей. А
я так не могу.
Наедине
с собой
—
Зоя, ты что пишешь?
—
Просто так.
Это значит: Зоя сидит за
дневником.
Толстаятетрадьвклетку, вколенкоровомпереплете. Зоя
достаетееизредка, записываетнемного.
Герценсказалкак-то: «Ничтотакнеоблагораживаетюность, каксильновозбужденныйобщечеловеческийинтерес». Когда
явспоминаю, каквоспитывалисьмоидетииихшкольныедрузья,
я вижу: да, этоделалоихюностьодухотвореннойипрекрасной. Все, чтосовершалосьвстранеизаеепределами, касалосьихнепосредственно, былоихличнымделом.
Странакрепла, строилась, росла, авместеснеюрослиЗояи
Шура—незрители, адеятельныеучастникивсего, чтотворилосьвокруг. Ивновьвыстроенныйзавод, исмелаямысльсоветскогоученого, иуспехисоветскихмузыкантовнамеждународномконкурсе—всеэтобылочастьюиихжизни, было
неотделимоиотихличнойсудьбы. Всеэтобыловажно, близко
моимребятам, навсеониоткликалисьвсемсердцем, обсуждалившколе, дома, сноваисновавозвращалиськэтомумыслью, наэтомвоспитывались.
...Однаждыяпринеслабилетынаконцерт
в БольшойзалКонсерватории. ИсполняласьПятаясимфонияЧайковского. Зоя
оченьлюбилаее, неразслышалаиуверяла, чтокаждыйраз
слушаетсновымнаслаждением.
—Тогдамнененужноновойрубашки. Явэтойпрохожу. И
ненадошапки.
— Твоя
шапка уже давно ни на что не похожа.
—
Мама, но ведь я мальчишка, а Зоя девочка. Девушка даже. Для нее это важнее.
И
верно, для нее это было важно.
Помню,
раз, придя домой, я застала Зою перед зеркалом в моем платье. Услышав шаги, она
быстро обернулась.
—
Идет мне? — спросила она со смущенной улыбкой.
Она
любила примерять мои платья и очень радовалась каждой пустяковой обновке.
Никогда она не просила купить ей новое, всегда удовлетворялась тем, что я сама
ей шила, но Шура был прав: ей это не могло быть безразлично.
Мы
выкроили нужную сумму, и, горячо поспорив с нами, Зоя все же пошла и купила
себе новые черные туфельки — свои первые туфли на том самом среднем каблуке.
Новогодний
наряд мы тоже «дотянули»: были и бусы, и ленты. Шуре выстирали и выгладили
рубашку, повязали новый галстук. И мои ребята пошли в школу нарядные и
оживленные. Я долго стояла у окна и смотрела им вслед.
Вечер
был удивительно светлый и тихий. За окном медленно, нехотя опускались пушистые
хлопья. Я знала, что, пройдя сквозь эту снежную тишину, Зоя и Шура с головой
окунутся в пестрое, шумное молодое веселье, и от всей души желала, чтобы весь
Новый год был для них таким же светлым, ярким, счастливым.
...Вернулись
они только под утро: в школе был большой маскарад, музыка и «танцы до упаду»,
как сообщил Шура.
—
И знаешь, мам, мы играли в почту, и какой-то чудак все время писал Зое, что у
нее красивые глаза. Правда, правда! Под конец даже стихами разразился! Вот
послушай...
Шура
встал в позу и, еле удерживаясь от смеха, продекламировал:
Ты такая ясноокая —
Даже сердце замирает!
Вся душа твоя глубокая
Под ресницами сияет!
И
мы все трое неудержимо расхохотались.
...К
концу зимы выяснилось, что та самая девочка, которая в новогоднем пожелании
написала Зое о людском эгоизме и неверности и о том, что на людей нельзя
полагаться, перестала учить свою «подшефную» домохозяйку грамоте.
—
Очень далеко ходить, — объяснила она своему групоргу — Зое. — И уроков так
много задают, я просто не успеваю. Назначь кого-нибудь другого.
У
Зои от гнева глаза стали совсем черные, когда она мне рассказывала об этом:
—
Я этого даже понять не могу! Нет, ты послушай: взяла и бросила! И даже не
подумала, что этим она подводит всех, не одну себя. Какая же она комсомолка? Да
вдруг она встретит эту женщину — как она ей в глаза посмотрит? И всем в классе?
Сама
Зоя за всю зиму не пропустила занятий ни разу. В какой-то из четвергов у нее
отчаянно разболелась голова, но она превозмогла себя и все-таки пошла.
Мы
с Шурой немедленно и в подробностях узнавали о каждом успехе Зоиной ученицы:
—
Лидия Ивановна уже помнит все буквы...
—
Лидия Ивановна уже читает по складам...
—
Лидия Ивановна уже бегло читает! — наконец с торжеством сообщила Зоя. —
Помнишь, она даже подписаться не умела. А теперь у нее и почерк становится
хороший.
В
тот вечер, ложась спать, Зоя сказала:
—
Знаешь, мама, всю неделю хожу и думаю: что такое хорошее случилось? И сразу
вспоминаю: Лидия Ивановна читать умеет. Теперь я понимаю, почему ты стала
учительницей. Это и вправду очень хорошо!
Тяжелые
дни
Осень
1940 года неожиданно оказалась для нас очень горькой...
Зоя
мыла полы. Она окунула тряпку в ведро, нагнулась — и вдруг потеряла сознание.
Так, в глубоком обмороке, я и нашла ее, придя с работы домой. Шура, вошедший в
комнату одновременно со мною, кинулся вызывать карету «скорой помощи», которая
и увезла Зою в Боткинскую больницу. Там поставили диагноз: «Менингит».
Для
нас с Шурой наступило тяжелое время.
Долгие
дни и ночи мы думали только об одном: выживет ли Зоя?.. Жизнь ее была в
опасности. У профессора, лечившего ее, во время разговора со мной лицо было
хмурое, встревоженное. Мне казалось, что надежды нет.
Шура
по нескольку раз на дню бегал в Боткинскую больницу. Лицо его, обычно
открытое, ясное, становилось все более угрюмым и мрачным.
Болезнь
Зои протекала очень тяжело. Ей делали уколы в спинной мозг — это была
мучительная и сложная операция.
Как-то
мы с Шурой после одного из таких уколов пришли справиться о состоянии Зои.
Медицинская сестра внимательно посмотрела на нас и сказала:
—
Сейчас к вам выйдет профессор.
Я
похолодела.
—
Что с ней? — спросила я, должно быть, очень уж страшным голосом, потому что
вышедший в эту минуту профессор бросился ко мне со словами:
—
Что вы, что вы, все в порядке! Я хотел вас повидать, чтобы успокоить: все идет
на лад. У девочки огромная выдержка, она все переносит без стона, без крика, очень
мужественно и стойко. — И, взглянув на Шуру, он спросил добродушно: — А ты тоже
такой?
В
тот день меня впервые пустили к Зое. Она лежала пластом, не могла поднять
головы. Я сидела рядом, держа ее за руку, и не чувствовала, что по моему лицу
текут слезы.
—
Не надо плакать, — тихо, с усилием сказала Зоя. — Мне лучше.
И
правда, болезнь пошла на убыль. Мы с Шурой сразу почувствовали огромное
облегчение, как будто боль, цепко державшая нас в эти нескончаемо долгие
недели, вдруг отпустила. И вместе с тем пришла огромная, ни с чем не сравнимая
усталость. За время Зоиной болезни мы устали так, как не уставали за все
последние годы. Было ощущение, словно страшная тяжесть, которая надолго
придавила нас, вдруг исчезла, но мы еще не в силах распрямиться, перевести
дыхание.
Несколько
дней спустя Зоя попросила:
—
Принеси мне, пожалуйста, что-нибудь почитать.
Через
некоторое время врач и в самом деле разрешил принести книги, и Зоя
почувствовала себя совсем счастливой. Говорила она еще с трудом, быстро уставала,
но все-таки читала.
Я
принесла ей тогда «Голубую чашку» и «Судьбу барабанщика» Гайдара.
—
Какая чудесная, светлая повесть! — сказала она о «Голубой чашке». — Ничего там
не происходит, ничего не случается, а оторваться нельзя!
Выздоровление
шло медленно. Сначала Зое разрешили сидеть и только некоторое время спустя —
ходить.
Она
подружилась со всеми, кто был в ее палате. Пожилая женщина, лежавшая на
соседней койке, сказала мне однажды:
—
Жалко нам будет расставаться с вашей дочкой. Она такая ласковая, даже самых
тяжелых больных умеет подбодрить.
А
доктор, лечивший Зою, не раз шутил:
—
Знаете что, Любовь Тимофеевна? Отдайте-ка мне Зою в дочки!
Сестры
тоже были приветливы с Зоей, давали ей книги, а профессор сам приносил ей
газеты, которые она, немного поправившись, читала вслух соседкам по палате.
А
однажды к Зое пустили Шуру. Они давно не виделись; Зоя при виде брата
приподнялась на кровати, и лицо ее залил горячий румянец. А с Шурой случилось
то, что всегда с ним бывало, когда он попадал в общество незнакомых людей: он
испуганно оглядывался на Зоиных соседок, покраснел до испарины на лбу, вытер
лицо платком и наконец остановился посреди палаты, не зная, куда ступить
дальше.
—
Да иди же, иди сюда, садись вот тут, — торопила Зоя. — Рассказывай скорей, что
в школе. Да не смущайся ты, — добавила она шепотом, — никто на тебя не
смотрит.
Шура
кое-как справился с собой и в ответ на повторенный Зоей вопрос: «Как там в
школе? Рассказывай скорей!» — вынул из нагрудного кармана маленькую книжку с
силуэтом Ильича. Такую же получила Зоя в феврале 1939 года.
—
Комсомольский билет! — воскликнула Зоя. — Ты комсомолец?
—
Я тебе не говорил, чтоб был сюрприз. Я знал, что ты обрадуешься.
И,
позабыв о непривычной обстановке, Шура принялся со всеми подробностями
рассказывать сестре, какие вопросы задавали ему на общем собрании, о чем с ним
говорили в райкоме и как секретарь райкома спросил: «Ты брат Зои Космодемьянской?
Помню ее. Смотри, не забудь передать ей привет!»
Снова
дома
Во
время Зоиной болезни Шура набрал очень много чертежной работы. Он чертил до
поздней ночи, а иногда и по утрам, до ухода в школу. Потом он отнес чертежи и
получил деньги, но не отдал их мне, как делал обычно. Я не стала спрашивать, потому
что знала: он и сам скажет, что хочет сделать с ними. Так и вышло. Накануне
того дня, когда надо было идти в больницу за Зоей, Шура сказал:
—
Вот, мам, деньги. Это Зое на новое платье. Я хотел купить материал, да уж лучше
пускай она сама. Пускай выберет, что ей по вкусу.
...Зоя
вышла к нам побледневшая, похудевшая, но глаза у нее так и сияли. Она обняла
меня и Шуру, который при этом испуганно оглянулся, не видит ли кто.
—
Пойдемте, пойдемте, хочу домой! — торопила Зоя, как будто ее могли вернуть в
палату.
И
мы пошли, очень тихо, изредка приостанавливаясь: боялись утомить ее. А Зое
хотелось идти быстрее. Она на все глядела с жадностью человека, который долго
пробыл взаперти. Иногда она поднимала лицо к солнцу — оно было холодное, но
яркое, — и жмурилась, и улыбалась. А снег так славно поскрипывал под ногами,
деревья стояли мохнатые от инея, в воздухе словно дрожали веселые колючие
искорки. Зоины щеки слегка порозовели.
Дома
она медленно прошла по всей комнате и потрогала каждую вещь: погладила свою
подушку, провела рукой по столу, по ребру шкафа, перелистала книги — словно
заново знакомилась со всеми этими, такими привычными вещами. И тут к ней
подошел серьезный и как будто немного смущенный Шура.
—
Это тебе на новое платье, — сказал он, протягивая деньги.
—
Большое спасибо, — серьезно ответила Зоя.
Она
не спорила и не возражала, как обыкновенно делала, когда речь заходила о
какой-нибудь обновке для нее. И на лице ее было большое, искреннее
удовольствие.
—
А теперь ложись, ты устала! — повелительно сказал Шура, и Зоя все так же
послушно и с видимым удовольствием прилегла.
...Пока
я хлопотала о путевке в санаторий, где Зоя могла бы окончательно поправиться,
она в школу не ходила — сидела дома и понемножку занималась.
—
Мне бы очень хотелось, чтобы ты осталась на второй год, — сказала я осторожно.
— Тебе еще нельзя всерьез заниматься.
—
Ни в коем случае! — упрямо тряхнув головой, ответила Зоя. — Я после санатория
буду заниматься, как зверь (она мимолетно улыбнулась тому, что у нее сорвалось
это Шурино словечко), и летом буду заниматься. Непременно догоню. А то еще,
чего доброго, Шура — моложе, а окончит школу раньше меня. Нет, ни за что!
...Зоя
радовалась жизни, как радуется человек, ускользнувший от смертельной
опасности.
Она
все время пела: причесываясь перед зеркалом, подметая комнату, вышивая. Часто
пела она бетховенскую «Песенку Клерхен»105, которую очень
любила:
Гремят барабаны, и флейты звучат.
Мой милый ведет за собою отряд,
Копье поднимает, полком управляет.
Ах, грудь вся горит, и кровь так кипит!
Ах, если бы латы и шлем мне достать,
Я стала б отчизну свою защищать!
Пошла бы повсюду за ними вослед...
Уж враг отступает пред нашим полком.
Какое блаженство быть храбрым бойцом!
Зоин
голос так и звенел: радость жить, дышать — вот что звучало в нем. И даже
грустные строки «Горных вершин»106 в ее исполнении тоже
казались задумчиво‑радостными, полными надежды:
Не пылит дорога,
Не дрожат листы...
Подожди немного,
Отдохнешь и ты.
В
эти дни Шура часто рисовал Зою, усаживая ее у окна.
—
Знаешь, — задумчиво сказал он однажды, — я читал, что Суриков с детства любил
вглядываться в лица: как глаза расставлены, как черты лица складываются. И все
думал: почему это так красиво? И потом решил: красивое лицо то, где черты
гармонируют друг с другом. Понимаешь, пусть нос курносый, пусть скулы, а если
все гармонично, то лицо красивое.
—
А разве у меня нос курносый? Ведь ты это хочешь сказать? — смеясь, спросила
Зоя.
—
Нет, — ответил Шура застенчиво, с непривычной для него лаской в голосе. — Я
хочу сказать, что у тебя лицо гармоничное, все подходит друг к другу: и лоб, и
глаза, и рот...
Аркадий
Петрович
Вскоре
Зоя уехала в санаторий. Находился он недалеко, в Сокольниках, и в первый свой
свободный день я приехала ее навестить.
—
Мама! — воскликнула Зоя, бросаясь мне навстречу и едва успев поздороваться. —Знаешь,
кто тут отдыхает?
— Кто
же?
—
Гайдар! Писатель Гайдар! Да вот он идет.
Навстречу
нам шел высокий широкоплечий человек с открытым, милым лицом, в котором было
что-то очень детское.
Я
пожала крепкую большую руку, близко увидела веселые, смеющиеся глаза — и мне
сразу показалось, что именно таким я всегда представляла себе автора «Голубой
чашки» и «Тимура»107.
—
Очень давно, когда мы с детьми читали ваши первые книги, Зоя все спрашивала:
какой вы, где живете и нельзя ли вас увидеть? — сказала я.
—
Я — самый обыкновенный, живу в Москве, отдыхаю в Сокольниках, и видеть меня
можно весь день напролет! — смеясь, отрапортовал Гайдар.
Потом
кто-то позвал его, и он, улыбнувшись нам, отошел.
—
Знаешь, как мы познакомились? — сказала Зоя, ведя меня куда-то по едва
протоптанной снежной дорожке. — Иду я по парку, смотрю — стоит такой большой,
плечистый дядя и лепит снежную бабу. Я даже не сразу поняла, что это он. И не
как‑нибудь лепит, а так, знаешь, старательно, с увлечением, как
маленький: отойдет, посмотрит, полюбуется... Я набралась храбрости, подошла
поближе и говорю: «Я вас знаю, вы писатель Гайдар. Я все ваши книги знаю». А он
отвечает: «Я, — говорит, — тоже вас знаю, и все ваши книги знаю: алгебру
Киселева, физику Соколова и тригонометрию Рыбкина!»
Я
посмеялась. Потом Зоя сказала:
—
Пройдем еще немножко, я тебе покажу, что он построил: целую снежную крепость.
И
правда, это походило на крепость: в глубине парка стояли, выстроившись в ряд,
семь снежных фигур. Первая была настоящим великаном, остальные всё меньше и
меньше ростом; самая маленькая снежная баба сидела в вылепленной из снега
палатке, а передней на прилавке лежали сосновые шишки и птичьи перья.
—
Это вражеская крепость, — смеясь, рассказывала Зоя, — и Аркадий Петрович
обстреливает ее снежками, и все ему помогают.
—
И ты?
—
Ну и я, конечно! Тут не устоишь, такой шум подымается... Знаешь, мама, —
несколько неожиданно закончила Зоя, — я всегда думала: человек, который пишет
такие хорошие книги, непременно и сам очень хороший. А теперь я это знаю.
Аркадий
Петрович и Зоя подружились: катались вместе на коньках, ходили на лыжах, вместе
пели песни по вечерам и разговаривали о прочитанных книгах. Зоя читала ему
свои любимые стихи, и он сказал мне при следующей встрече: «Она у вас
великолепно читает Гёте»108.
—
А мне он знаешь что сказал, послушав Гёте? — удивленно говорила потом Зоя. —
Он сказал: «На землю спускайтесь, на землю!» Что это значит?
В
другой раз, незадолго до отъезда из санатория, Зоя рассказала:
—
Знаешь, мама, я вчера спросила: «Аркадий Петрович, что такое счастье? Только,
пожалуйста, не отвечайте мне, как Чуку и Геку109: счастье,
мол, каждый понимает по‑своему. Ведь есть же у людей одно, большое, общее
счастье?» Он задумался, а потом сказал: «Есть, конечно, такое счастье. Ради
него живут и умирают настоящие люди. Но такое счастье на всей земле наступит
еще не скоро». Тогда я сказала: «Только бы наступило!» И он сказал:
«Непременно!»
Через
несколько дней я приехала за Зоей. Гайдар проводил нас до калитки. Пожав нам на
прощанье руки, он с серьезным лицом протянул Зое книжку:
—
Моя. На память.
На
обложке дрались два мальчика: худенький — в голубом костюме и толстый — в
сером. Это были Чук и Гек. Обрадованная и смущенная, Зоя поблагодарила, и мы с
нею вышли за калитку. Гайдар помахал рукой и еще долго смотрел нам вслед.
Оглянувшись в последний раз, мы увидели, как он неторопливо идет по дорожке к
дому.
Вдруг
Зоя остановилась:
—
Мама, а может быть, он написал мне что-нибудь!
И,
помедлив, словно не решаясь, она открыла книжку. На титульном листе были
крупно, отчетливо написаны хорошо нам знакомые слова:
«Что
такое счастье — это каждый понимал по-своему. Но все вместе люди знали и
понимали, что надо честно жить, много трудиться и крепко любить и беречь эту
огромную счастливую землю, которая зовется Советской страной».
—
Это он мне опять отвечает, — тихо сказала Зоя.
...Через
несколько дней после возвращения из санаторияЗоя
пошла в школу. О том, чтобы остаться на второй год, она и слышать не хотела.
Одноклассники
—
Знаешь, — сказала Зоя задумчиво, — меня очень хорошо встретили в школе. Даже
как-то удивительно хорошо... как-то бережно. Как будто я после болезни стала
стеклянная и вот-вот разобьюсь... Нет, правда, было очень приятно видеть, что
мне рады, — добавила она после небольшого молчания.
В
другой раз Зоя вернулась из школы в сопровождении круглолицей, краснощекой
девушки. Она была воплощение здоровья — крепкая, румяная. Про таких говорят:
«наливное яблочко». Это была Катя Андреева, одноклассница моих ребят.
—
Здравствуйте, добрый день! — сказала она, улыбаясь и пожимая мне руку.
—
Катя вызвалась подогнать меня по математике, — сообщила Зоя.
—
А почему бы Шуре не подогнать тебя? Зачем Катю затруднять?
—
Видите ли, Любовь Тимофеевна, — серьезно сказала Катя, — у Шуры нет
педагогических способностей. Зоя много пропустила, и ей надо объяснять пройденное
очень постепенно и систематично. А Шура... Я слышала, как он объясняет:
раз-раз, и готово. Это не годится.
—
Ну, раз нет педагогических способностей, тогда конечно...
—
Нет, ты не смейся, — вступилась Зоя. — Шура и вправду не так умеет объяснить. А
вот Катя...
Катя
и в самом деле объясняла умно и толково: не спеша, не переходя к дальнейшему,
пока не убедится, что Зоя все поняла и усвоила. Я слышала, как Зоя сказала ей
однажды:
—
Ты столько времени на меня тратишь...
И
Катя горячо возразила:
—
Да что ты! Ведь пока я объясняю тебе, я так хорошо все сама усваиваю, что мне
не приходится дома повторять. Вот одно на одно и выходит.
Зоя
быстро утомлялась. Катя замечала и это. Она отодвигала книгу и говорила:
—
Что-то я устала. Давай немножко поболтаем.
Иногда
они выходили на улицу, гуляли, потом возвращались и опять садились заниматься.
—
Может, ты собираешься стать учительницей? — пошутил как-то Шура.
—
Собираюсь, — очень серьезно ответила Катя.
Не
одна Катя навещала нас. Забегала Ира, приходили мальчики: скромный,
застенчивый Ваня Носенков, страстный футболист и горячий спорщик Петя Симонов,
энергичный, веселый Олег Балашов — очень красивый мальчик с хорошим, открытым
лбом. Иногда заглядывал Юра Браудо — высокий, худощавый юноша с чуть
ироническим выражением лица, ученик параллельного класса. И тогда наша комната
наполнялась шумом и смехом, девочки отодвигали учебники, и начинался разговор
сразу обо всем.
—
А знаете, сейчас Анну Каренину играет не только Тарасова, но и Еланская, —
сообщала Ира, и тотчас вспыхивал жаркий спор о том, какая артистка правильнее
и глубже поняла Толстого.
Как-то
Олег, мечтавший стать летчиком, пришел к нам прямо из кинотеатра, где он
смотрел фильм о Чкалове110. Он был полон виденным.
—
Вот человек! — повторял он. — Не только необыкновенный летчик, но и человек
удивительный. И юмор такой милый. Знаете, когда он в тридцать седьмом году
перелетел через Северный полюс в Америку, там репортеры спросили его: «Вы
богаты, господин Чкалов?» — «Да, — отвечает, — очень. У меня сто семьдесят
миллионов». Американцы так и ахнули: «Сто семьдесят миллионов?! Рублей?
Долларов?» А Чкалов в ответ так спокойно: «Сто семьдесят миллионов человек,
которые работают на меня, так же как я работаю на них».
Ребята
смеются.
В другой
раз Ваня прочитал стихи под названием «Генерал», посвященные памяти Матэ Залка111,
павшего на полях Испании. Я очень хорошо помню этот вечер: Ваня сидел за
столом, задумчиво глядя перед собой, а остальные примостились кто на кровати,
кто на подоконнике и слушали:
В горах этой ночью прохладно.
В разведке намаявшись днем,
Он греет холодные руки
Над желтым походным огнем.
В кофейнике кофе клокочет.
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой...
Ваня
читал очень просто, без пафоса, но все мы слышали, как в чеканных, сдержанных
строчках со страстной силой бьется большое человеческое сердце. И Ванин взгляд
стал непривычно твердым, напряженным, словно юноша скорбно и гордо
всматривался во мрак этой далекой арагонской ночи.
...Давно уж он в Венгрии не был,
Но где бы он ни был, над ним
Венгерское синее небо,
Венгерская почва под ним.
Венгерское красное знамя
Его освещает в бою.
И, где б он ни бился, он всюду
За Венгрию бьется свою.
Недавно в Москве говорили,
Я слышал от многих, что он
Осколком немецкой гранаты
В бою под Уэской112 сражен.
Но я никому не поверю:
Он должен еще воевать,
Он должен в своем Будапеште113
До смерти еще побывать.
Пока еще в небе испанском
Германские птицы видны,
— Не верьте: ни письма, ни слухи
О смерти его неверны.
Он жив. Он сейчас под Уэской,
Солдаты усталые спят.
Над ним арагонские лавры
Тяжелой листвой шелестят.
И кажется вдруг генералу,
Что это зеленой листвой
Родные венгерские липы
Шумят над его головой.
Ваня
умолк. Никто не шевельнулся, не произнес ни слова. На нас, как горячим ветром,
дохнуло волненьем тех дней, когда все мы жили испанскими событиями, когда слова
«Мадрид», «Гвадалахара»114, «Уэска» звучали как свои, родные,
и от каждой вести с тех далеких фронтов быстрей билось сердце.
—
Ох, хорошо как! — выдохнул Шура.
И
сразу со всех сторон посыпались вопросы:
—
Чьи стихи? Откуда?
—
Они написаны еще в тридцать седьмом году, я их недавно нашел в журнале. Правда,
хорошие?
—
Дай переписать! — хором попросили ребята.
—
Испания... С тех пор еще только одно так ударило — падение Парижа115,
— сказал Ваня.
—
Да, — подхватила Зоя, — я очень хорошо помню этот день... летом... Принесли
газету, а там — Париж взят. И так страшно, так позорно это было!..
—
Я тоже помню этот день, — тихо сказал Ваня. — Просто нельзя было поверить,
представить нельзя: фашисты шагают по Парижу. Париж под немецким сапогом. Париж
коммунаров...
—
Хотел бы я быть там! Я бы дрался за Париж, как наши в Испании, — до последней
капли крови! — негромко сказал Петя Симонов, и никто не удивился его словам.
—
Я тоже мечтал: сперва об Испании, потом — драться с белофиннами116,
и все упустил... — со вздохом отозвался Шура.
Я
слушала их и думала: «Какие люди растут!..»
В
ту зиму я близко познакомилась с одноклассниками Зои и Шуры и узнавала в них
черты своих ребят. И думала: так оно и должно быть. Семья — не замкнутый сосуд.
И школа — не замкнутый сосуд. Семья, школа и дети живут тем же, что волнует,
тревожит и радует всю нашу страну, и все происходящее вокруг воспитывает наших
ребят.
Ну
вот, например: сколько тружеников — творцов прекрасных открытий в прошлом —
остались безвестными! А теперь каждый, кто работает умно, ярко, талантливо,
становится знатным человеком. И всякий, кто созидает, окружен уважением и
любовью народа. Вот девушка-текстильщица изобрела способ выпускать во много раз
больше, чем прежде, красивой и прочной ткани — и ее пример воодушевил всех
текстильщиц по всему Советскому Союзу. Вот трактористка — она работает так умно
и толково, что вчера еще никому не известное имя ее стало любимо и уважаемо
всеми. Вот новая книга для ребят — это «Тимур и его команда», повесть о чести,
о дружбе, о нежности к другу, об уважении к человеку. Вот новый фильм — это
«Зори Парижа»117: о французском народе, о польском патриоте
Домбровском, который боролся за свободу и счастье своей родины на баррикадах
Парижа. И ребята жадно впитывают все хорошее, честное, смелое, доброе, чем
полны эти книги, фильмы, чем полон каждый день нашей жизни.
И
я видела: для моих детей и для их товарищей нет ничего дороже родной страны, но
им дорог и весь большой мир. Франция для них не родина Петена118
и Лаваля119, но страна Стендаля120 и
Бальзака121, страна коммунаров; англичане — потомки великого
Шекспира; американцы — это те, у кого были Линкольн122 и
Вашингтон123, Марк Твен124 и Джек Лондон125.
И хотя они видели уже, что немцы навязали миру чудовищную, разрушительную
войну, захватили Францию, топтали Чехословакию, Норвегию, — настоящая Германия
была для них не та, что породила Гитлера126 и Геббельса127,
а страна, где творили Бетховен128, Гёте, Гейне129,
где родился великий Маркс. В них воспитывали глубокую и горячую любовь к своей
Родине и уважение к другим народам, ко всему прекрасному, что создано всеми
нациями, населяющими земной шар.
Все,
что видели дети вокруг себя, все, чему учили их в школе, воспитывало в них
подлинный гуманизм, человечность, горячее желание строить, а не разрушать,
созидать, а не уничтожать. И я глубоко верила в их будущее, в то, что все они
станут счастливыми и жизнь их будет хорошей и светлой.
«Зеленый
шум»
Дни
шли за днями. Зоя теперь была здорова, совсем окрепла, перестала быстро
утомляться, — а это было так важно для нас! Она понемногу догнала класс, и в
этом ей очень помогли товарищи. Зоя, всегда такая чуткая к дружескому, доброму
слову, очень дорожила этим.
Помню,
однажды она сказала мне:
—
Ты ведь знаешь, я всегда любила школу, но сейчас... — Она замолчала, и в этом
молчании было такое большое чувство, какого не выскажешь словами.
Чуть
погодя она добавила:
—
И знаешь, я, кажется, подружилась с Ниной Смоляновой.
—
С Ниной? С какой Ниной?
—
Она учится не в нашем, а в параллельном классе. Она очень мне по душе. Такая
серьезная. И прямая... Мы как-то разговорились с ней в библиотеке о книгах, о
ребятах. И у нас одинаковые взгляды на все. Я тебя с ней непременно
познакомлю.
Через
несколько дней после этого разговора я встретилась на улице с Верой Сергеевной
Новоселовой.
—
Ну как? — спросила я. — Как у вас там моя Зоя?
—
По моему предмету она давно уже догнала. Это и неудивительно: ведь она так
много читала... Нас радует, что она поправилась, окрепла. Я постоянно вижу ее
среди товарищей. И мне кажется, что она подружилась с Ниной. Они чем-то похожи
— обе очень прямые, обе серьезно относятся ко всему: к занятиям, к людям.
Я
проводила Веру Сергеевну до школы. Возвращаясь домой, я думала: «Как она знает
ребят! Как умеет видеть все, что происходит с ними!..»
...Незаметно
подошла весна — дружная, зеленая. Уж не помню, чем провинился тогда девятый
«А», но только ребята всем классом пришли к своему директору с повинной головой
и просили не наказывать, а просто дать им самый трудный участок школьного
двора, который решено озеленить.
Николай
Васильевич согласился и, действительно, поблажки не дал: поручил им и впрямь
самое тяжелое место — то самое, где недавно закончили пристройку к школе
трехэтажного корпуса. Все вокруг было завалено всяким строительным мусором.
В
тот день Зоя и Шура вернулись домой поздно и наперебой стали рассказывать, как
поработали.
Вооружившись
лопатами и носилками, девятый «А» выравнивал и расчищал площадку, убирал
щебень, рыл ямы для деревьев. Вместе со школьниками работал и Николай Васильевич
— таскал камни, копал землю. И вдруг к ребятам подошел высокий худощавый
человек.
«Здравствуйте»,
— сказал он.
«Здравствуйте!»
— хором ответили ему.
«Скажите,
где тут у вас можно найти директора?»
«Это
я», — отозвался Кириков, оборачиваясь к незнакомцу и вытирая черные, покрытые
землей руки...
—
Понимаешь, — смеясь, рассказывала Зоя, — стоит грязный, с лопатой, как ни в
чем не бывало, как будто директордля
того и существует, чтоб сажать деревья со своими учениками!
Худощавый
оказался детским писателем и корреспондентом «Правды». Он сначала удивился,
услышав, что плечистый землекоп в косоворотке и есть директор 201-й школы,
потом рассмеялся и больше уж не уходил с участка, хоть и пришел в школу по
каким-то другим делам. Он осмотрел молодой фруктовый сад, посаженный руками
учеников, густой малинник, розовые кусты. «Как хорошо!.. — говорил он
задумчиво. — Ты был, допустим, в средних классах, когда сам, своими руками
посадил яблоню в школьном саду. Она росла вместе с тобой, ты бегал смотреть на
нее во время перемен, окапывал ее, опрыскивал, уничтожал вредителей. И вот ты
кончаешь школу, а твоя яблоня уже дает первые плоды... Хорошо!»
—
Хорошо! — мечтательно повторяла и Зоя. — Хорошо! Вот я в девятом классе и
сегодня посадила липу. Будем расти вместе... Моя липа третья — запомни, мама. А
четвертая липа— Кати Андреевой.
А
через несколько дней в «Правде» появился рассказ о том, как девятиклассники озеленили
школьный двор. И кончался этот рассказ такими словами:
«Заканчиваются
выпускные испытания. Из школы уходят молодые люди, получившие тут верную
прививку, хорошо подросшие, не боящиеся ни заморозков, ни ветров под открытым
небом. Питомцы школы уйдут работать, учиться, служить в Красной Армии...
Идет-гудёт Зеленый Шум,
Зеленый Шум, весенний шум!..»
Бал
А
21 июня был вечер, посвященный выпуску десятого класса. Девятый класс решил
явиться на этот вечер в полном составе.
—
Во-первых, потому, что мы любим наших выпускников,—
сказал Шура. — Там чудесные ребята, один Ваня Белых чего стоит!..
—
А во-вторых, — подхватила Катя, — мы посмотрим, как у них получится, и в
будущем году устроим еще лучше!
Они
готовились к выпускному балу, как гости, как участники и как соперники,
которые через год намерены устроить такой ослепительный бал, какой еще и не
снился ни одному выпуску.
Они
украшали школу. Им помогал в этом учитель-художник Николай Иванович. У него
было то, что так высоко ценили и уважали в 201-й школе: умелые, золотые руки.
Он всегда украшал школу изящно и просто и всякий раз — к годовщине Октября, к
Новому году, к майским дням — придумывал что-нибудь новое, необычное. И ребята
с восторгом, с увлечением выполняли его указания.
—
А сейчас он сам себя превзойдет! — уверял Шура.
...Вечер
был теплый и светлый. Я вернулась домой поздно,часам
к десяти, и не застала ребят — они уже ушли на бал. Немного погодя я снова
вышла на улицу, села на крыльцо и долго сидела спокойно и бездумно — просто
отдыхала, наслаждаясь тишиной и свежим запахом листвы. Потом поднялась и не
спеша пошла к школе. Мне захотелось хоть издали взглянуть на то, как «превзошел
себя» Николай Иванович, как веселятся ребята... Да я и не отдавала себе отчета,
зачем иду: иду, гуляю — вот и все.
—
Вы не знаете, где тут двести первая школа? — услышала я глуховатый женский
голос.
—
Кириковская? — отозвался кто-то густым добродушным басом, прежде чем я успела
обернуться. — Да так прямо и идите, а вон у того дома — видите? — повернете,
там она и есть. Слышите, музыка?
Да,
и я слышала музыку и уже издали увидела школу, всю залитую светом. Окна были
распахнуты настежь.
Я
тихо вошла, огляделась и стала медленно подниматься по лестнице. Да, Николай
Иванович сделал самое хорошее, самое правильное: он дал лету ворваться в школу.
Всюду были цветы и зелень. В вазах, в кадках и горшках, на полу, на стенах и на
окнах, в каждом углу и на каждом шагу — букеты роз и темные гирлянды еловых
веток, охапки сирени и кружевные ветви березы, и еще цветы, цветы без конца...
Я
пошла туда, откуда неслись музыка, смех и шум. Подошла к распахнутым дверям
зала и остановилась, ослепленная: столько света, столько молодых лиц, улыбок,
блестящих глаз... Я узнала Ваню — того самого, о котором не раз восторженно и
уважительно рассказывал Шура: он был председатель учкома, прекрасный
комсомолец, хороший ученик, сын штукатура и сам мастер по штукатурной части,
тоже — золотые руки и светлая голова... Увидела я Володю Юрьева, сына Лидии
Николаевны, которая учила Зою и Шуру в младших классах. Этот ясноглазый,
высоколобый мальчик всегда удивлял меня каким-то очень серьезным выражением
лица, но сейчас он осыпал пригоршнями конфетти пролетавшие мимо пары и весело,
совсем по-мальчишески, смеялся... Потом я отыскала глазами Шуру; он стоял у
стены, белокурая девушка, смеясь, приглашала его на вальс, а он только
застенчиво улыбался и мотал головой...
А
вот и Зоя. На ней красное с черными горошинками платье—
то самое, что было куплено на деньги, подаренные Шурой. Платье ей очень шло.
Шура, увидев его впервые, сказал с удовольствием: «Оно тебе очень, очень к
лицу».
Зоя
разговаривала о чем-то с высоким смуглым юношей, имени которого я не знала.
Глаза ее светились улыбкой, лицо разгорелось...
Вальс
кончился, пары рассыпались. Но тут же раздался веселый зов:
—
В круг! В круг! Все становитесь в круг!
И
снова замелькали перед глазами голубые, розовые, белые платья девушек,
смеющиеся, раскрасневшиеся лица... Я тихонько отошла от дверей.
Выйдя
из школы, я остановилась еще на секунду — такой взрыв веселого смеха долетел до
меня. Потом я медленно пошла по улице, глубоко, всей грудью вдыхая ночную
прохладу. Мне вспомнился тот день, когда я впервые повела маленьких Зою и Шуру
в школу. «Какие выросли... Вот бы отцу поглядеть!»—
думала я.
...Коротки
летние ночи в Москве, и тишина их непрочная. Звонко прозвучат по асфальту
запоздалые шаги, прошуршит неизвестно откуда взявшийся автомобиль, далеко
разнесется над спящим городом хрустальный перезвон кремлевских курантов...
А
в эту июньскую ночь тишины, пожалуй, и не было. То тут, то там неожиданно
раздавались голоса, взрывы смеха, быстрые, легкие шаги, вдруг вспыхивала
песня. Из окон удивленно выглядывали разбуженные в неурочный час люди, и тут же
на их лицах появлялась улыбка. Никто не спрашивал, почему в эту ночь на улицах
столько неугомонной молодежи, почему юноши и девушки, взявшись под руки по
десять‑пятнадцать человек, шагают прямо посреди мостовой, почему у них
такие оживленные, радостные лица, и им никак не сдержать ни песни, ни смеха.
Незачем спрашивать, все знали: это молодая Москва празднует школьный выпуск.
Наконец
я вернулась домой и легла. Проснулась, когда в окне чуть забрезжил рассвет: эта
ночь на 22 июня была такой короткой...
Шура
стоял подле своей постели. Должно быть, это его приглушенные, осторожные шаги
и разбудили меня.
—
А Зоя? — спросила я.
—
Она пошла еще немножко погулять с Ирой.
—
Хороший был вечер, Шурик?
—
Очень! Очень! Но мы ушли пораньше, оставили выпускников одних с учителями. Из
вежливости, понимаешь? Чтоб не мешать им прощаться и все такое.
Шура
лег, и мы некоторое время молчали. Вдруг за открытым окном послышались тихие
голоса.
—
Зоя с Ирой... — прошептал Шура.
Девочки
остановились под самым нашим окном, горячо о чем-то разговаривая.
—
...это когда ты самый счастливый человек на свете, — донесся до нас голос Иры.
—
Это так. Но я не понимаю, как можно любить человека, не уважая его, — возразила
Зоя.
—
Ну как ты можешь так говорить? — огорченно воскликнула Ира. — Ведь ты прочла
столько книг!
—
Потому и говорю, что знаю: если я не буду уважать человека, то не смогу его
любить.
—
Но в книгах о любви говорится иначе. В книгах любовь — это счастье... это
совсем особенное чувство...
—
Да, конечно. Но ведь...
Голоса
стали глуше.
—
Пошла провожать Иру, — тихо сказал Шура. И озабоченно, как старший, добавил: —
Ей будет трудно жить. Она ко всему относится как-то по-особенному.
—
Ничего, — сказала я. — Она только растет. Все будет хорошо, Шурик.
И
сейчас же на лестнице зазвучали осторожные шаги. Зоя едва слышно притворила
дверь.
—
Вы спите? — шепотом спросила она.
Мы
не отозвались. Неслышно ступая, Зоя подошла к окну и еще долго стояла, глядя на
светлеющее небо.